Как из-существующей базы 1с сделать пустую

  
Ночные электрички
рассказ в стихах

Алексею Дидурову

"Мария, где ты, что со мной?!"
(В.Соколов)

"О Русь моя, жена моя..."
(Блок)

...Стоял июнь. Тогда отдел культуры нас взял в команду штатную свою. Мы с другом начинали сбор фактуры, готовя театральную статью. Мы были на прослушиваньи в "Щуке". В моей груди уже пылал костер, когда она, заламывая руки, читала монолог из "Трех сестер". Она ушла, мы выскочили следом. Мой сбивчивый, счастливый град похвал ей, вероятно, показался бредом, но я ей слова вставить не давал. Учтиво познакомившись с подругой, делившей с ней московское жилье, не брезгуя банальною услугой (верней - довольно жалобной потугой), мы вызвались сопровождать ее.

Мы бегло познакомились дорогой, сказавши, что весьма увлечены. Она казалась сдержанной и строгой. Она происходила из Читы. Ее глаза большой величины (глаза неповторимого оттенка - густая синь и вместе с тем свинец)... Но нет. Чего хотите вы от текста? Я по уши влюбился, наконец.

Я стал ходить за нею. Вузы, туры... Дух занялся на новом вираже. Мне нравился подбор литературы - Щергин, Волошин, Чехов, Беранже... Я кое-что узнал о ней. Мамаша ее одна растила, без отца. От папы унаследовала Маша спокойный юмор и черты лица. Ее отец, живущий в Ленинграде, был литератор. Он владел пером (когда-то я прочел, диплома ради, его рассказ по имени "Паром"). Мать в юности была театроведом, в Чите кружок создать пыталась свой... Ее отец, что приходился дедом моей любимой, умер под Москвой. Он там и похоронен был, за Клином. Туда ее просила съездить мать: его машина числилась за сыном, но надо было что-то оформлять... Остались также некие бумаги: какие-то наброски, чертежи... Короче, мать моей прекрасной Маши в дорогу ей возьми и накажи: коль это ей окажется под силу (прослушиванья - раза три на дню), в один из дней поехать на могилу, взять документы, повидать родню...

Я повстречал отнюдь не ангелочка, чья жизнь - избыток радостей и льгот. У девочки в Чите осталась дочка, которой скоро должен минуть год. Отец ребенка вырос в детском доме и нравственности не был образцом. Она склонилась к этой тяжкой доле - и вследствие того он стал отцом. Он выглядел измученным и сирым, но был хорош, коль Маша не лгала. К тому же у него с преступным миром давно имелись общие дела. Его ловили то менты, то урки, он еле ускользал из западни, - однажды Машу даже в Петербурге пытались взять в заложницы они!

Он говорил, что без нее не может, что для него единственная связь с людьми - она. Так год был ими прожит, и в результате Аська родилась. Он требовал, он уповал на жалость, то горько плакал, то орал со зла, - и Маша с ним однажды разбежалась (расписана, по счастью, не была). Преследовал, надеялся на чудо и говорил ей всякие слова. Потом он сел. Он ей писал оттуда. Она не отвечала. Какова?

Короче, опыт был весьма суровый. Хоть повесть сочинять, хоть фильм снимать. Она была уборщицей в столовой: по сути дела, содержала мать, к тому ж ребенок... Доставалось круто. Но и в лоскутьях этой нищеты квартира их была подобьем клуба в убогом захолустии Читы. Да! перед тем, на месяце девятом, - ну, может чуть пораньше, на восьмом - она случайно встретилась с Маратом (она взмахнула в воздухе письмом). Он был студент, учился в Универе, приехал перед армией домой и полюбил ее. По крайней мере Марату нынче-завтра уходить, а ей, едва оправясь от разрыва, сказать ему "Счастливо" - и родить! В последний вечер он сидел не дома, а у нее. Молчали. Рассвело... Мне это так мучительно знакомо, что говорить не стану: тяжело.

Она готовно протянула фото, хранившееся в книжке записной. Он был запечатлен вполоборота, перед призывом, прошлою весной. О, этот мальчик с кроткими глазами! Я глянул и ни слова не сказал. Он менее всего мечтал о заме, да и какой я, в самом деле зам!.. Я не желаю участи бесславной разлучника. Порвешь ли эту связь?.. Я сам пришел из армии недавно, - моя мечта меня не дождалась... По совести, я толком не заметил - любовь тут или дружба. Видит Бог, я сам влюбился. И поделать с этим я сам, казалось, ничего не мог.

...Добавлю здесь же, что она рожала болезненно и трудно: шесть часов, уже родивши, на столе лежала, не различая лиц и голосов. Все зашивали, все терпеть просили... Держалась, говорили, хоть куда. На стол ей даже кашу приносили (чуть-чуть), - да уж какая там еда!

Была в ней эта трещинка надлома, какая-то мучительная стать - вне жалости, вне пристани, вне дома... И рядом, кажется, а не достать. И некая трагическая сила, сознание, что все предрешено, - особенно, когда произносила строку "Тоска по Родине. Давно..." И лик - прозрачный, тонкий, синеокий, - и этот взгляд (то море, то зима), и голос - то высокий, то глубокий, надломленный, как и она сама...

Ухаживал я, в общем, ретроградно, традиционно. Мелочь, баловство. Таскал ее на вечер авангарда, где сам читал (сказала: "Ничего"). Потом водил на свадьбу к полудругу, где поздравлял подобием стиха беременную нежную супругу и юного счастливца-жениха. Она сказала: "Жалко их, несчастных" - "Ты что?!" - спросил я тоном дурака. "Ты погляди на них: тоска, мещанство!" Я восхитился: как она тонка!

При том в ней вовсе не было снобизма: то было просто острое чутье. Довесть могла бы до самоубийства такая жизнь - но только не ее. Искусство, книги иль друзья спасали? Скорее, не спасало ничего: воистину, спасаемся мы сами непостижимым чувством своего. но с этой вечной сдержанностью клятой, с ее угрюмым опытом житья не знал я, кем казался: спицей пятой или своим, как мне она - своя? Любови не бывают невзаимны, как с давних пор я про себя решил, но говорил я с робостью заики, хотя обычно этим не грешил. Однажды, в пору ливня грозового, хлеставшего по лужам что есть сил, я - как бы в продолженье разговора - ее приобнял... тут же отпустил... Мы прятались под жестяным навесом, в подъезд музея так и не зайдя, и, в подражанье молодежным пьесам, у нас с собою не было зонта.

Она смеялась и слегка дрожала. Я отдал ей, как водится, пиджак, - все это относительно сближало, но как-то неумело и не так. Она была стройна и тонкорука, полупрозрачна и узка в кости... Была такая бережность и мука - почти не прикасаться (но - почти!..).

Однажды как-то в транспортной беседе, как и обычно, глядя сквозь меня, она сказала, что назавтра едет в поселок, где живет ее родня. Я вызвался - не слишком представляя, что это будет, - проводить и проч.

- Да я сама-то там почти чужая - еще вдобавок гостя приволочь!

А я усердно убеждал в обратном: мол, провожу, да и не ближний свет. Но чтобы это странствие приятным мне представлялось - однозначно нет. Тащиться с ней, играя в джентльмена, куда-то в дом неведомых родных, - сомнительная, в сущности, замена нормально проведенных выходных. Но чтоб двоим преодолеть отдельность, почувствовать родство, сломить печать, - необходимо вместе что-то делать, куда-то ехать, что-то получать. На это я надеялся. Короче, в зеленой глубине ее двора, у "запорожца" цвета белой ночи я дожидался девяти утра.

В Чите ей мать, конечно, рассказала, как добираться, - но весьма темно. Сперва от Ленинградского вокзала до станции - ну, скажем, Чухлино. От станции - автобусом в поселок, а там до кладбища подать рукой, где рода их затерянный осколок нашел приют и, может быть, покой.

Цветы мы покупали на вокзале. Опять же выбор требовал чутья. Одна старушка с хитрыми глазами нам говорила, радостно частя: "На кладбище? На кладбище? А ну-ка, - и улыбалась, и меня трясло, - возьмите вот пионы. Рубель штука. Вам только надо четное число."

Ну что же! Не устраивая торга, четыре штуки взяли по рублю... Я нес букет, признаться, без восторга. С рожденья четных чисел не люблю.

- А на вокзале есть буфет?

- Да вроде... Но там еда...

- Какая ни еда. Весь день с утра живу на бутерброде. Причем с повидлом.

- Ну, пошли тогда!

Мне очень неприятен мир вокзала. Зал ожиданья, сон с открытым ртом, на плавящихся бутербродах - сало... Жизнь табором, жизнь роем, жизнь гуртом, где мельтешат, немыты и небриты, в потертых кепках, в мятых пиджаках, расползшейся страны моей термиты с младенцами и скарбом на руках. Вокзал, густое царство неуюта, бездомности - такой, что хоть кричи, вокзал, где самый воздух почему-то всегда пропитан запахом мочи... Ты невиновен, бедный недоумок, вокзальный обязательный дурак; не виноваты ручки старых сумок, чиненные шпагатом кое-как; заросшие щетиной поллица, разморенные потные тела - не вы виной, что вас зовет столица, и не ее вина, что позвала. Но как страшусь я вашего напора, всем собственным словам наперекор! Мне тяжелей любого разговора вокзальный и вагонный разговор. Я человек домашний - от начала и, видимо, до самого конца...

Мы шли к буфету. Маша все молчала, не поднимая бледного лица. Мы отыскали вход в буфет желанный: салат (какой-то зелени клочки); тарелочки с застывшей кашей манной; сыр, в трубочку свернувшийся почти; в стаканах - полужидкая сметана; селедочка (все порции - с хвостом)... Буфет у них стояч, но как ни странно, в углу стояли стулья: детский стол. Я усмехнулся: Маша ела кашу... Мой идеал слегка кивнул в ответ. Напротив изводил свою мамашу ребенок четырех неполных лет. Он головой вертел с лицом натужным. "Ты будешь жрать?! - в бессилии тоски кричала мать ему с акцентом южным и отпускала сочные шлепки. "Жри, гадина, гадючина, хвороба!" - и, кажется, мы удивились оба, жалея об отшлепанном мальце, что не любовь, а все тоска и злоба читались на большом ее лице.

Попробовав сметану, Маша встала (я этого отчасти ожидал):

- Вся скисла. Называется сметана! Пойду сейчас устрою им скандал.

Она пошла к кассирше: "Что такое? - вы скажете, нам это есть велят?"

В ответ кассирша пухлою рукою спокойно показала на халат:

- Одна бабуся мне уже плеснула: мол, горькая, мол, подавись ты ей! Не нравится!... А я при ней лизнула - нормальная сметана, все о-кей!

- Ну, это сильно. Спорить я не стану, - покорно произнес мой идеал и вдруг: "Друзья Не стоит брать сметану!" - на весь буфет призывно заорал. И мне (а я, на все уже готовый, шел рядом с ней, не попадая в шаг):

- Я говорила? - я сама в столовой работала. Я знаю, что и как!

"Да, похлебала!" - думал я в печали. Мне нравился ее скандальный жест. Нас всех в единой школе обучали. А как иначе жить? Иначе съест!

Мы втиснулись в горячий, душный тамбур, где воздух измеряется в глотках. В вагоне гомонил цыганский табор в рубахах красных, в расписных платках. Я видел их едва не ежедневно: они по всем вокзалам гомонят - то приторно-просительно, то гневно - и держат за плечами цыганят.

Все липло к телу. В дребезге и тряске мы пробрались из тамбура в вагон. Она разговорилась - все об Аське. Тут все-таки она меняла тон, смеялась, даже в бок меня толкая: "Есть карточки - посмотришь? Вот и вот. Не толстая, а... сбитая такая. И шесть зубов. И колоссально жрет."

Я сумку взял - она дала без спора: вдруг нам стоять до самого конца? Народ начнет сходить еще не скоро... Она рассказывала про отца, про жизнь в Чите, где всякого хватало, про всякие другие города, - поскольку по стране ее мотало, как я успел заметить, хоть куда:

"Ну вот, к вопросу о житейской прозе. Чита - угрюмый город, захолу... Беременную, стало быть, увозят, и старший мальчик плачет на полу. На стуле муж, упившийся в сосиску, да главное - сама она в соплю. Хотят везти в роддом, а он неблизко. Она орет: "Не трогай! Потерплю!" И дальше - алкогольный бред кретинки. Собрали вещи, отвезли в роддом - орала, билась: "Где мои ботинки?!" Ну, отыскали их с большим трудом. Она их подхватила и сбежала - буквально чуть уже не со стола. Представь себе, так дома и рожала. И знаешь, все нормально - родила!"

И, радуясь, что поезд проезжает хоть пять минут, а под горой, в тени, - да, думал я, они легко рожают, - еще не уточняя, кто они.

Они вокруг сидели и стояли - разморены, крикливы, тяжелы. Из сумок и пакетов доставали хлеб с колбасою, липкой от жары, черешню, лук, бутылки с газировкой... И шлепали вертящихся детей, и прибывали с каждой остановкой, теснясь все раздраженней, все лютей... Обругивали - кстати ли, некстати ль, - друг друга в спорах, громких испокон... Листали замусоленный "Искатель" - возможно, "Человека и закон"... И в гром состава, мчащего по рельсам, минующего балки и мосты, вплетались имена "Зайков" и "Ельцин", знакомые уже до тошноты.

Стоп! Разве в этих, в старых или в малых - родных не вижу? Я ли не как все? Я сам-то, что ли, вырос на омарах? Да никогда! На той же колбасе. И то резон - считать ее за благо... Не ваш ли я звереныш и птенец? Какого я не в силах сделать шага еще, чтоб с вами слиться наконец? Да сам я, что ли, склонен жить красиво?! Я сам - из той же злобы и тщеты, того же чтива и того же пива (и слава Богу, что не из Читы!). Ужель мне хода нет и в эту стаю? Чем разнится от века наша суть? Не тот же ли "Искатель" я листаю, не в тех ли электричках я трясусь? Но, помнится, от этого расклада мне никуда не деться с ранних лет...

И нам под вас подлаживаться - надо.

А вам под нас подлаживаться - нет.

...С рожденья мне не обрести привычки к родной, набитой, тесной, сволочной, обычной подмосковной электричке. К обычной, а особенно к ночной. К тем пассажирам - грязным и усталым, глотающим винцо, ходящим в масть. К безлюдным, непроглядным полустанкам, где не фиг делать без вести пропасть, под насыпью, под осыпью, в кювете, без имени, без памяти, в снегу... Я многого боюсь на этом свете, но этого... и думать не могу.

...И все-таки, как беженец из рая, опять уйдешь, опять оставишь дом, насильно в эту жизнь себя внедряя, чтобы не так удариться потом. Ведь сколько эта пропасть ни безмерна, сколь яростно о ней не голоси, - но как тонка, как страшно эфемерна граница между миром - тем и сим...

То ль действовала долгая дорога, дух пота и дешевого вина, - но внутренняя тошная тревога по мере приближенья Чухлина росла, росла, ворочалась... Не скрою (хотел бы, да не выйдет все равно), соприкасаться с жизнию чужою мне до сих пор непросто...

Чухлино.

Нет, станция была обыкновенна, - трава, настил дощатый, тишина, домишко с кассой, - словом, не Равенна, но очень хорошо для Чухлина. "Да полно, - думал я, ломая спички и отряхнув рассыпанный табак, - вдруг и в Равенне те же электрички? А как без них? - наверное, никак."

В автобусе, идущем от поселка, с намереньем приобрести билет я вынул кошелек, застежкой щелкнул и обнаружил: денег больше нет. Хотя за счет любимой ехать тяжко, я произнес, толкнув ее плечом:

- Пожалуйста, купи билеты, Машка! Потом верну, с процентами причем.

Я повернулся в давке правым боком (я так и ехал - с сумкой на боку):

- Я, знаешь, нынче в кризисе глубоком... Достанешь деньги-то? Мерси боку...

Кругом входили. Маша в сумке рылась и бормотала под нос:

- Ну, дела! Да где ж она лежит, скажи на милость? Не может быть, ведь только что была!

Я видел нечто вроде косметички - так, сумочка потертая весьма... Она ее достала в электричке, чтоб показать мне фото из письма.

- Выходим! Сумки нет!

Проехав мимо, автобус нам прощально поморгал. Она достала все: коробку грима, две наших куртки, зонтик и журнал, обшарила у сумки все карманы...

- Там паспорт! Документы! Аттестат! Все фотографии! Письмо от мамы! И деньги там - четыре пятьдесят!..

Я чуть стоял: все было как в тумане, как бред - не может быть, но так и есть... Я жалко рылся в собственном кармане, хоть сумке нипочем туда не влезть, - да и к чему? Ведь я запомнил внятно: конверт открыла, фото убрала и косметичку сунула обратно...

Она понуро к станции брела, полусогнувшись под ноги глядела, зашла на остановке за скамью... И ужас, без просвета и предела, наполнил душу робкую мою.

Воистину, бывают же пролеты! Узнают (кто узнает?!) - не простят. А там - характеристика с работы, билеты, деньги, паспорт, аттестат... А завтра ей прослушиваться. Боже! Ко всем волненьям - на тебе, душа! И это ты подстроил! Я? А кто же?!

Без паспорта. И денег ни гроша... Но как же это вышло, в самом деле? Ведь только-только, возле Чухлина, мы эти фотографии глядели, и эту сумку прятала она... А может быть, и выронили в давке, - все может быть. На выходе... А вдруг?!

Она сидела на горячей лавке, коленями зажавши кисти рук, глядела вниз, на доски под ногами, не думая ни биться, ни рыдать...

Я подошел. "А может быть, цыгане? - мелькнула мысль. - Да что теперь гадать!"

Все думая сбежать от этой жути, не признавая за собой греха, я все еще надеялся, что шутит: сейчас достанет сумку и "ха-ха!" Пусть хоть кричит, хоть плачет, - нет, нимало! Глаза пустые, и запекся рот. Она сама еще не понимала. И это означало, что не врет.

И в мыслях - вялых, мусорных, проклятых - все возникало: "Вызвался, дурак! Ну ладно бы - случилось это в Штатах... А ведь у нас без паспорта - никак!.."

...И все-таки - есть некая защита. Стремительный наркоз. Всегда готов. Спасение от мелких пыток быта, потерь любимых или паспортов. Глухой удар свершившегося факта, томление напрасной суеты... Все носишься, все не доходит как-то. Потом дойдет - и уж тогда кранты!..

Всего не сознавали до сих пор мы. Пока она, уставив в точку взгляд, еще сидела на краю платформы, - я повернулся и пошел назад, заглядывая под ноги, под лавки, - распаренный, испуганный и злой...

Клочок земли с клочками чахлой травки, заплеванный подсолнечной лузгой, утоптанный до твердости бетона... Собака, задремавшая в тени...

Она сказала, не меняя тона:

- Ну ладно, ехать надо. Ждут они.

Я поразился: держится! Куда там! Не рвет волос, не требует воды, меня не объявляет виноватым. Есть женщины: угрюмы и тверды. На чем стоят - уж в том не прекословь им: недаром и в глазах ее - металл... - Билеты - к черту! Паспорт восстановим, другое - вышлют, - я пролепетал. - А денег дам - осталось от степухи, и гонорар через четыре дня...

Ее глаза, как прежде, были сухи и, как всегда, смотрели сквозь меня.

- Кто вышлет-то? - она спросила тихо. - Мать с Аськой на Байкале. Не в Чите. Друзья вот разве - Леха. Или Тимка. Они могли бы выслать. Да и те... И Леха, ко всему, без телефона, а Тимка на работе допоздна... И Аська потерялась. В смысле - фото. А я их в Ленинград отцу везла.

Потом мы ждали больше получаса. Асфальт, окурки, пыль, песок, забор. Молчали - разговор не получался, да и какой тут, к черту, разговор! Чужой поселок, где, по сути дела, ни близких, ни знакомых, - никого. Безлюдье. Пыль. Распаренное тело... Мне страшно тут, а ей-то каково?..

...Автобус подошел, как бы хромая, - клонясь направо, фыркая, гудя, - и скоро улицею Первомая мы с Машей шли - не знаю уж, куда. По матерью указанным приметам она с трудом искала нужный дом.

- Нет, погоди, - не в этом и не в этом... Должно быть, в том. А может быть, и в том...

Какой-то вялый пес, с ленцой полаяв, привстал и вновь улегся под забор. Дом отыскался, - не было хозяев, и это был совсем уже минор. Моя любовь сидела у забора, в густой траве. Ей было все равно. Признаться, безысходнее укора я не видал достаточно давно.

Вот тут я наконец и докумекал, - а прежде понимал едва на треть! - что ужас не в потере документа, не в том, чтоб в институте пролететь, не в том, чтобы в толпе других счастливцев не пересечь заветную черту, не в том, чтобы с оравой их не слиться, - а в том, чтобы лететь назад, в Читу, чтобы опять работать, где попало, считать копейки, дочку поднимать, повсюду слышать: "Ты ведь поступала!". Всем объяснять: "Попробую опять"... В пустой Чите, безденежьи проклятом, - ах, кони, кони, больно берег крут... Вот что пропало вместе с аттестатом.

И если в институте не поймут...

Но тут, по стекла пылью запорошен, по улице, по правой стороне, проехал темно-красный "Запорожец", принадлежащий Машиной родне. Они ее узнали, чуть не плача.

- А это муж твой, что ли? Что же прячешь?

- Да нет, не муж, какое... Друг он мне.

Хотя она тут не бывала сроду, но вся родня, собравшись на крыльце, признала материнскую породу в ее речах, фигуре и лице. До кладбища нас довезли в машине. Путь - километров около пяти. Она взяла пионы. Мы решили, что мне к могиле незачем идти.

...Кладбищенский покой традиционный, тишь, марево июньского тепла. Березы над оградою зеленой слегка шумели - Троица была. На двух березах с двух сторон дороги висели две таблички жестяных, и обрывались на последнем слоге, не умещаясь, надписи на них, расползшимися буквами по жести: "Вас просит поселковый исполком класть старые венки не в этом месте, а в отведенном. Просьба это пом..."

Ребенок, - самый дальний Машин родич, одна из тех белесых милых рожиц, которые особенно люблю, - с собою взятый в тот же "Запорожец", в отсутствии отца пополз к рулю. Он жал гудок, жужжал, крутил баранку и, радостным оборотясь лицом, мне пальцем показал на обезьянку, привешенную к зеркальцу отцом.

...На кладбище народу было много, и странный мужичок еще бродил - внезапно, безо всякого предлога, он останавливался у могил, склонялся к ним, - читая, что ли, имя? - причем склонялся низко, до земли... Но тут вернулась Маша со своими. Уселись в "Запорожец", завели...

- Кто это? - я спросил , не понимая.

- Да их тут много. Троица сейчас, - кто ходит, оставляем в поминанье стопашечку, как водится у нас. Ну, всяко - самогоночка бывает, а этих после ходит без числа, опохмеляться ж надо, - допивают, - мать мальчика в ответ произнесла. - А то, бывает, просит, как собака: "Дай на похмел!" - "На, отвяжись ты, на!..".

И Маша улыбнулась, но, однако, уж лучше бы заплакала она.

Она как будто тяготилась мною, и это бы почувствовал любой. Моей - вполне достаточной - виною, своей - вполне достаточной - бедой. Не знаю, где и как, - по крайней мере, в России этого не превозмочь: любовь не возникает при потере всех документов, паспорта и проч. Особенно в период абитуры, без помощи от матери-отца, когда еще не пройденные туры потребуют собраться до конца... Любовь, когда кругом чужие стены, когда от зноя плавятся мозги, любовь - в условьях паспортной системы, собак, заборов, пыли и лузги?.. Да и во мне самом преображалось то, что меня за нею повело. Какая тут любовь? - скорее жалость... Вина. Тоска. И очень тяжело!

...А Машин дед в поселке жил у некой сердечной, одинокой и простой заведующей местною аптекой (другие называли медсестрой). Не знаю точно, да и все едино. Нас подвезли и в дом позвали: "Ждут". Все, что осталось, - записи, машина и документы, - находилось тут.

Был стол накрыт, и, как обыкновенно, за ним заране собралась родня. Им Маша пошептала и мгновенно ушла, не оглянувшись на меня. Две женщины закрылись с нею в ванной... Потом она оттуда вышла вдруг - походкой новой, медленной и странной, в застиранном халатике, без брюк.

"Кровотеченье... Экая морока! - подумал я, помимо воли злясь. - Ведь знала все! Не рассчитала срока и по жаре куда-то собралась! Да тут еще, ети ее, потеря всех документов... Если бы найти! Доехать до Москвы, по крайней мере! А вдруг ей худо станет по пути?"

Но нет, пока держалась. Сели рядом. Хозяева разлили самогон. Она, конечно, отказалась (взглядом). Я думал отказаться ей вдогон, но после передумал: в самом деле, в такой тоске не выпить стопку - грех. Кругом, как полагается, галдели. Хозяйка говорила громче всех:

- Недавно мы с племянницей на пару, - ох, выбрались-то в кои веки раз! - поехали в Москву смотреть Ротару и видели ее - ну прям как вас! Ходила по рядам и пела, пела - сначала брат с сестрой, потом она, - а платье-то открыто, ясно дело - гляжу, спина - вся потная спина!..

И я подумал с тайною досадой на собственную мелочность и спесь - ведь вон как уминаю хлеб и сало, которые мне предложили здесь, - что стоило доехать аж до центра и за билет переплатить сполна за то, чтоб ей из этого концерта запомнилась лишь потная спина!..

Мне было стыдно перед этим домом. Кто я такой, что так со всеми строг? Здесь так милы со мною, с незнакомым, как мне и со знакомым - дай-то Бог!..

...Здесь устоялся дух жилья чужого - все запахи, все звуки, весь уклад. Здесь все стояло прочно и толково, как на деревне и дома стоят. Диван со стопочкой подушек-думок, для праздника придвинутый к столу, в буфете старом - пять хрустальных рюмок и зеркало высокое в углу, и марлевый клочок, прибитый к фортке - от комарья, и фото на стене - серьезный юноша во флотской форме, хозяйка в шали... Я хмелел, и мне хозяйка говорила почему-то , на Машу взгляд переводя порой:

- Как он приехал, я жила без мужа, он, стало быть, был у меня второй. Но мы не расписались, - мне ж не двадцать, как он пришел, мне было сорок пять... Да мы и не хотели расписаться, нам только б вместе старость скоротать... Под шестьдесят ему уже, не шутка. Ко мне переселился, в этот дом. Врачи сперва сказали - рак желудка, нет, легких, - обнаружилось потом. Да что теперь... Его у нас любили. Я тут поговорила - к сентябрю и памятник поставят на могиле, - его любили, я же говорю. А мне теперь, одной... - она всплакнула, взяла стакан наливки со стола, немного отпила, передохнула...

- Насчет машины - сразу отдала. Что мне с машины? Отдаю не глядя. Тут, Маша, скоро твой приедет дядя, - он сам тогда оформит все дела. Ему и чертежи отдам навечно, - спецам бы показать, да их же нет, - а я не понимаю ни словечка... Ну он-то разберется: инженер!..

Выходит, Маша попусту крушилась, мы попусту мотались в Чухлино, поскольку все без нас уже решилось и, видимо, достаточно давно.

...Уже по пятой рюмке выпивали, и все же не предвиделось конца. Уже с каким-то гостем - дядей Валей - мы "Приму" закурили у крыльца... Двухдневною щетиною темнея, он говорил:

- Да ладно, не темни! Ты этого... того... серьезно с нею? Смотри, чтоб строго! Чтоб она - ни-ни! Я со своей-то все молчу, не пикну, приду из рейса (раньше шоферил), - молчу, молчу, а после как прикрикну: "Замолкни, курррва! Что я говорил!". Держи ее, чтоб поперек ни слова! Нет хуже, чем мужик под каблуком! Но знаешь, раз ударил бестолково, - не представляешь, как жалел потом! Слегка совсем, - кулак-то был увесист, - да так, не столь ударил, сколь прижал, - так после месяц, слышишь, парень, месяц - буквально на горшок ее сажал!..

И, про себя жалея эту бабу, супругу надерзившую со зла, я думал, что досталось ей неслабо, раз месяц встать бедняга не могла! И в тот же миг, противу всяких правил, я подавил прорвавшийся смешок, поскольку с редкой ясностью представил, как я сажаю Машу на горшок.

Ну, дальше началась уже банальность, - я сталкивался с этим много раз:

- Сынок, а как твоя национальность? - промолвил дядя через пару фраз.

Направо, к клубу, улочкою узкой протарахтел усталый пыльный РАФ...

- Да русский, - я ответил громко, - русский. Насчет жены ты, дядя Валя, прав...

...Спустилась Маша, и довольно скоро нас к остановке отвела родня. Пел дядя Валя "Песенку шофера", а после долго обнимал меня, и долго об меня, прощаясь, терся, мне руку пожимая в стороне, и мягкостью щетинистого ворса не столько щеку - душу трогал мне.

...Направо, в полуметре от дороги, по склону горки, в сторону реки, медлительно тянулись огороды - картошка, помидоры, кабачки, там рос укроп зеленой паутиной, ухоженный весьма, поскольку свой...

Я чувствовал себя такой скотиной, от Маши веяло такой тоской, что я искал спасенья в разговоре и выдавил сквозь гомон и жару:

- Сейчас приедем!

И добавил вскоре:

- Тебя считали за мою жену! А классная родня, на самом деле. Вот этот дядя Валя - просто клад!

Ее глаза совсем оледенели. Их синеве я был уже не рад.

И, не спокойная уже, а злая, но тихо (а уж лучше бы на крик) - сказала:

- Где тут клад, не понимаю?! Несчастный, старый, спившийся мужик! Напьется, так чудит - гостям потеха. Он нам родня. И жаль его, и злость. Тебе-то что - приехал и уехал! - и отвернулась, добавляя:

- Гость!..

...И в электричке стоя и от зноя томясь, я думал: "Так! Она права. Так можно ненавидеть лишь родное. Есть право ненавистного родства."

Темнеет, и тяжелый, самогонный хмель голову туманит, - чуть стою, - и в тряске изнуряющей вагонной я вдруг увидел спутницу свою.

Да, в первый раз! Уставясь синим взглядом куда-то в зелень мутного окна, ты ехала в тот миг со мною рядом, моя кровоточащая страна, и вырисовывалась, вырастая из темноты, из трав, из тополей, истомная, истошная, пустая истерика истории твоей. Вагон дрожал. Мелькали балки, стрелки, летели птицы, рушились дома... Раздоры, перепалки, перестрелки... Я встрепенулся. Я сходил с ума. Я посмот


Источник: http://grustno.hobby.ru/poetry/bykov1.htm


Закрыть ... [X]

Стол из монет своими руками, Декорирование стола своими руками - Как быстро сделать ооо



Как из-существующей базы 1с сделать пустую Как из-существующей базы 1с сделать пустую Как из-существующей базы 1с сделать пустую Как из-существующей базы 1с сделать пустую Как из-существующей базы 1с сделать пустую Как из-существующей базы 1с сделать пустую Как из-существующей базы 1с сделать пустую Как из-существующей базы 1с сделать пустую Как из-существующей базы 1с сделать пустую